У каждого своя Сибирь. Жизнь калмыков в Средней Азии.

Диаспоры. 2008.

Калмыки входили в число народов, тотально выселенных в годы сталинизма за пределы своих традиционных территорий. В течение суток 28 декабря 1943 г. более 90 тыс. калмыков были посажены в железнодорожные вагоны для перевозки скота и отправлены в Сибирь. К лету 1944 г. были отозваны с фронта солдаты и офицеры и число выселенных составило 120 тыс. Калмыцкая автономная республика была ликвидирована, ее территория поделена между образованной Астраханской областью и соседними областями. В 1956 г. с народа были сняты ограничения, с 1957 г. начался процесс восстановления автономии калмыцкого народа[1].

По окончании войны некоторым спецпереселенцам, в основном семьям офицеров, удалось перебраться в Среднюю Азию, но в народной памяти депортация независимо от того в каком регионе СССР жили калмыки, осталась связана со словом Сибирь, географическим синонимом каторги россиян в 18-20 вв.

Прилежный труд и лояльность власти не были условием выживания всех депортированных народов. О том, как чувствовали себя в Казахстане высланные чеченцы и ингуши, уже писалось в журнале «Диаспоры»: многие пытались избегать интеграции в советское общество, для чего часто не регистрировали новорожденных, старались не посылать детей в школу, а молодежь не вступала в комсомол[2].

Калмыки показали иные стратегии выживания и адаптации. Они работали от зари и до зари, заводили дружеские отношения с соседями, сослуживцами, одноклассниками, отмечали праздники и участвовали в самодеятельности, изо всех сил стараясь быть не хуже других советских людей, доказывая свою легитимность большому обществу сверхтрудолюбием и ответственностью.

Перед вами два из двадцати интервью исследовательского проекта «У каждого своя Сибирь»[3], проведенных в Элисте в 2004 г. В этих беседах я ставила задачу записать рассказ о повседневной жизни калмыков в условиях выселения, о стратегиях физического и социального выживания, о том, как переживалась стигма исключенности из общества на этнической основе. При выборке было важно, чтобы мужчины и женщины относились к разным поколениям – те, кто был выселен взрослым, ребенком или родился в Сибири.

Интервью было свободным. Перед началом записи я объясняла, что меня интересует жизнь респондента и его семьи в условиях депортации, что важны все детали, которые сохранились в памяти. Стараясь не мешать естественному течению рассказа, я задавала вопросы об опорных для сюжета событиях в тех случаях, если сами респонденты о них не вспоминали: помните ли Вы как началась война, период оккупации, день Победы, смерть Сталина, как Вы узнали о снятии ограничений? Всем приходилось подсказывать вопросы, связанные с телесностью и гигиеной.

Для обеих собеседниц это был первый опыт цельного рассказа о себе и своей депортационной жизни. Все беседы велись на русском языке, но время от времени рассказчицы переходили на калмыцкий язык и снова возвращались к русскому языку.

Два выбранных интервью - женские. Рассказчицы девочками покинули родину - в пять и в шестнадцать лет, оказавшись вначале в Сибири, затем в Средней Азии. На Сибирь пришлось самое трудное время, когда надо было выживать любой ценой и держаться своей общиной. Когда девочки оказались в Киргизии, война уже закончилась, отцы вернулись с фронта и жизнь стала полегче. Климат для калмыков в Киргизии был мягче не только географически, но и социально. Они не особенно выделялись своей внешностью, зато часто были грамотнее местного населения. Девочки ходили в школу и училище, взрослели с тягостным словом спецпереселенка в душе.

Проследить где проходила граница между высланными калмыками и окружающим сообществом и как складывается травматический язык повествования - основные задачи этой публикации.

Берденова  Л. А.

Я родилась в Элисте в 1939 г. Папа был директором МТС в Башанте, а мама – фельдшер. Мы жили бабушка, гага[4], мама и нас две дочки. Папа очень ценил мать за то, что мама в этих нечеловеческих условиях всех сохранила.

Мы выселялись из Башанты. Я помню, мама привязала корову к дереву. И мы еще не отъехали, а русская соседка пришла, отвязала и увела ее. Еще я помню, как мы ехали в телеге и, я помню, над нами низко летали немецкие самолеты, и у одного летчика был расстегнут шлемофон. Прошло много лет, и я у мамы спросила. Это мне во сне было? – Нет, это была правда, неужели ты помнишь? Благодаря нашей родственнице Нямиш Шургановне, которая как партийный работник знала, что мы будем выселяться и успела нас предупредить. Мы смогли зарезать теленка и засолить мясо, собрать теплые вещи.

К нам попало два очень хороших солдата. Они нас не торопили и говорили: вы знаете, как холодно там. Берите как можно больше теплых вещей. И мама с тетей собрали все одеяла, все теплые вещи связали. А вот от многих я слышала, что солдаты выгоняли прикладами и не давали ничего взять. Благодаря благородству таких солдат, мы приехали в Сибирь живыми, хотя и мерзли и голодали. Я помню, как останавливался поезд и умерших выбрасывали за ноги-руки в голую степь. Старшие, как я помню, не плакали, просто молчали. Многое в памяти стерто, кажется, что весь ужас мамы и бабушки невольно передавался нам. Тем более моя старшая сестра была пугливая и боязливая.

Как приехали в Сибирь, не помню. Но очень хорошо помню эпизод, что мы, дети, сидим на бревнах, и в этой избе русские сбивают масло и нам вынесут пахту в чашке. Хотя пахта была нужна им самим, они хотели подкормить калмычат, и нам выносили. Очень хорошо помню, как русская соседка брала меня в кино, и я сидела у нее на коленях. Был журнал, в котором высмеивали Гитлера, весь зал так хохотал, и я хохотала вместе со всеми. Я спрашивала: почему смеются? Она мне объясняла – видишь, Гитлер сидит на дереве и падает, потому что дерево подпилили. Помню, когда приходили похоронки к русским, женщины не плакали, а выли. Нас, детей, начинало колотить, и кто-то из взрослых нас прижимал к себе и говорил: счас-счас, она перестанет.

Может, к нам так хорошо относились, потому что мама была фельдшер. А что приносили за то, что она лечила? Три яйца, кусочек масла, кусочек сала, ведро картошки – кто что мог. Может, благодаря этому мы не погибли.

Мама как-то шла в деревню и попала в пургу. За ней гнались волки. Под конец она отбивалась от волков снежками. Последние километры она просто ползла до самого дома. Пурга в Сибири – что-то страшное. Она обморозила ноги. На ногах были валенки, а оттого что она ползла, все задралось и у нее на обмороженных местах остались шрамы. Я помню, что приходила соседка и приносила гусиный жир смазывать обмороженные места.

В фельдшерский пункт, я помню, часто приносили золотушных детей, и калмыцких и русских, мама пинцетом доставала из ушей червяков. Я помню, мы ходили в лес за малиной с керамической посудой. Однажды, когда мы собирали малину, кто-то крикнул – медведь в малине. И мы как все побежали и побили кувшины – нам всем дома попало. Другой посуды не было. Алюминиевая посуда – только молоко вскипятить, сварить.

Я помню, бабушка была старенькая, но всех выгоняли копать картошку – и стар и млад. Бабушка копала, и я около нее была. И вот вбежал волк. Я помню, встретилась глазами с этим волком. Но его картошкой закидали, он убежал.

Детский сад работал, и сестра моя ходила с большим удовольствием. Она приходила вечером и говорила: нам давали манную кашу, нам давали булочку. А я сбегала. Мне несвобода никак не нравилась. Я оставалась с бабушкой. Бабушка в конце концов настояла, и меня перестали силком забрасывать в садик. Бабушка варила на всех, еще у нас была корова. Она говорила, идет корова, готовь кружку. Первое молоко я должна была пить. Может, мое здоровье оттуда. Я носила молоко бесплатно русским соседям. У них было много детей, они даже зимой босиком бегали. Им все соседи приносили.

У сестры был нагольный тулуп. Внутри овчина вся стерлась. Какой же это тулуп, если у него внутри овчины нет? А Валя ходила в нем в школу. Никаких тетрадей не было, они писали на полях газет и между газетных строк. А я пошла в 47 г. во Фрунзе, у меня уже была тетрадь.

Война закончилась. Помню, как отец вернулся из армии. Он был в городе Чкалове, сейчас это Оренбург, он работал в конструкторском бюро военного завода. Он был младший лейтенант. Когда отец показался, я играла во дворе. Я сразу догадалась, что это он, хотя его лицо уже забыла. Папа принес в сумке две алюминиевые кастрюли, полные печенья. Я никогда не видела столько печенья. Конечно, жизнь в доме изменилась. Папа был, конечно, страшно растерян, что он вынужден жить в колхозе, должен выгонять корову по утрам в стадо, ходить в фуфайке и кирзовых сапогах. Ну а потом он стал слышать, что в Омске на одном из больших заводов калмык Шарапов работает главным инженером и ходит в шляпе. Он договорился с комендантом и поехал.

Жена Шарапова не пустила отца в квартиру, ее тоже можно понять – все калмыки шли за помощью. Отец сказал – мне ничего от него не надо, только переговорить. Вы только скажите, на каком заводе он работает и где его можно встретить. Отец ждал несколько часов, когда закончится смена. Вышел высокий красивый калмык, в пальто, белом кашне и шляпе. Они познакомились, и когда он узнал, что отец закончил Московский институт, сказал: вы должны со всеми бумагами и дипломами пойти в военкомат. Эта встреча оказалась спасительной. Отца направили инженером.

Папа был демобилизован в 46 г., и ему предложили на выбор три города: Чимкент, Алма-Ату и Фрунзе. Он выбрал Фрунзе. Папа был специалист. Он закончил Московский институт сельского машиностроения, а мама закончила Московское медиционское училище. Он работал в конструкторском бюро машиностроительного завода главным инженером. Кто-то ему позавидовал, и написали в горком партии, что спецпереселенец занимает такую должность, и его сняли. Его перевели на маленький ремонтный завод, на котором он был главным инженером. Все-таки специалистов после войны не было, поэтому даже спецпереселенец ценился. Тем более отец был умный, сдержанный, энциклопедически образованный. Отец был изобретатель. Много получал премий. Сам собирал радио и состоял в обществе радиоизобретателей Фрунзе. На 7 мая – день Радио он всегда получал премию, которую всегда отдавал мне.

Я хорошо помню голод 47 г. В доме не было ни крошки хлеба. Мы все сидели у окна, и ждали отца, который пошел на рынок. Он купил буханку хлеба за 200 руб. Это были большие деньги. Мама резала хлеб на кусочки и распределяла – это на сегодня, это на завтра, это на послезавтра. Это была смена денег в 47 г. Не давали зарплату. А потом все наладилось. Отец получал карточку ИТР – инженерно-технического работника. Иногда была рыба, иногда колбаса, иногда конфеты. Это была не рабочая карточка, а инженерная. И мы тогда жили.

Очень хорошо помогали евреи. Папин сосед Ягудин Яков работал на мясокомбинате. Столовая там была замечательная. Я ж была маленькая. Он договорился, чтобы я приходила с судками, три кстрюльки вместе – он меня на проходной встречал. И он мне наливал в эти судки. Когда он выносил мне судки, мужчина на проходной отворачивался, вроде он не видит. Я шла дорогой, и это так пахло, что слюнки бежали! Настоящая была еда. Не то что там кусочек мяса на целую кастрюлю. Все-таки я терпела, приносила домой, и бабушка разбавляла, и у нас был полноценный обед.

Потом, когда мы жили уже более-менее, как-то мы были у него в гостях. Они жили в очень хорошей квартире. Пришли, папа выпил с Ягудиным по стопочке водочки. Была килька мелкая и нарезанный черный хлеб. Папа закусывает и мне дает, я на полу играла. А потом он говорит, ну проходите, ужинать будем. А мы уже с папой так хлеба с селедкой наелись. Мы не понимали, думали, что это вся еда. Оказывается, что был еще стол накрытый.

По соседству жила семья ленинградцев Кузнецовых. Он был главный конструктор завода. Это была такая высокая интеллигенция. Благодаря ему я узнала очень много вещей. Вот он идет на завод, а я иду в школу. Мы с ним встречались на углу. Я ему: здравствуйте, Иван Кириллович. А он снимал шляпу и мне, такой мелюзге, кланялся. Пока я не проходила, он не шел дальше. Я приходила домой и говорю папе – на улице такой холод, а Кузнецов шляпу снимает. Папа сказал – потому что он воспитанный.

Его сын Валера и сын чехов Майстраков ходили в брюках гольф. Местные русские ребята избивали их, они были дети рабочих, и это их раздражало. Один раз я Колю Майстрака просто спасла. Я влезла в кучу, всех раскидала и я так визжала и царапалась по-страшному. Ребята сказали, ну ее, она враг народа. Несмотря на то, что была маленькая, дотащила его до дома. Мне было 7 лет, я была крупненькая, и он толстенький. Между нашими домами была калитка, и я боялась их немецкой овчарки Пальмы, но тут не испугалась ее. Потом он уехал в Америку.

На всю школу кроме меня и сестры других нерусских не было. Все были русские. Мы были одеты хуже других, но тогда все ходили в форме. Коричневое платье, черный фартук. В праздничные дни – белый фартук. И носили нарукавники, чтобы шерстяное платье не снашивалось. Из-за нарукавников нас называли мясниками. Мы не различали кто бедный, кто богатый. Единственное потрясение я перенесла, когда в 4 классе нас весь класс пригласила на день рождения Наташа Юсупова, дочка директора завода. У них был большой дом и огромный сад, беседка, красиво севированный стол. Мы все, прежде чем зайти, мыли руки, нам подавали белейшее полотенце. Когда мы сели за стол и увидели такие красивые вещи, никто не отваживался начать есть, потому что большинство были из рабочих семей.

Нас в начальной школе кормили. У нас у каждого была в уголке алюминиевая миска и ложка. Приносили кастрюльку, в ней бурда такая, похожая на суп. Наша учительница Нина Тимофеевна Кузнецова ходила между партами и смотрела, чтобы все поели. Суп-то мы были вынуждены съесть, а хлеб каждый хотел сохранить для младших братьев и сестер, а я – для бабушки. Стоило ей отвернуться, как этот кусочек хлеба исчезал в кармане, и она спрашивала: Лида, ты уже съела? – да, уже проглотила. Подкармливали нас, потому что знали, что мы очень голодные.

Учителя относились просто великолепно. Я хорошо помню Светлану Михайловну. Меня всегда выделяли, сочинения мои были хорошие, хотя почерк был плохой. Мне мальчишки решали контрольную по математике, а я им писала сочинения. Я успевала на диктанте проверить свой диктант и их диктант. Никогда учителя никаким намеком не давали понять, что я спецпереселенец.

У нас в классе была настоящая дружба. Мы помогали друг другу – огороды полоть, поливать, ухаживать, если кто из родителей заболел. Я не была изгоем. Я была старостой. Может, в классе даже и не знали, какая у меня национальность – никого это не трогало.

Пока была жива бабушка, я с ней ходила в магазин, она по-русски не говорила. Когда она умерла, я как слышала калмыцкую речь, со мной была истерика. Как так, бабушки нет, а по-калмыцки кто-то говорит. И при мне перестали говорить по-калмыцки. И постепенно я забыла калмыцкую речь сама. Вспомнила только, когда пошла работать в интенсив[5]. Тогда моя разговорная речь вернулась. А старшее поколение – другие, только по-калмыцки говорили.

Я, например, не слышала слова Будда. Теперь я понимаю, как бабушке было трудно. Она никогда при мне не молилась, хотя у нее были четки. Она ждала, когда мы уснем, чтобы помолиться. Теперь я понимаю, каково ей было никогда вслух не молиться. Она берегла нас, боялась, что мы можем сказать в школе, и нас не примут ни в пионеры, ни в комсомол. Тогда же из религиозных семей не принимали. Ом мани падме хум говорила, Хяярхн- Боги говорила, сердилась – Тенгр, цок - небо, накажи говорила. Но никогда не просвещала. Я никогда не подозревала, что есть такой бог как Будда. Я дружила с русскими и ходила с ними в церковь, отмечала Пасху и другие религиозные праздники.

Мужчинам было труднее найти работу. Если и находилась, то это была очень тяжелая физическая работа. Хотя и женщины работали на лесоповале. Гибли все в основном на лесоповале – и женщины, и мужчины. Хоронили бесконечно. Мою тетку должны были отправить на лесоповал, ее дядька выручил, устроил водовозом. Это тоже нелегко, но не лесоповал.

Самое горькое – когда я узнала, что мы спецпереселенцы. От меня родители долго скрывали, я понятия не имела, что они ходят в спецкомендатуру, что они отмечаются. Я не знала долго – до класса шестого. И узнала случайно, при мне старшей сестре Вале был задан прямый вопрос – ты ходила в комендатуру? И тогда я стала спрашивать – в какую комендатуру? Валина подруга – немка, спецпереселенка, стала с Валей шептаться, и я услышала. Это было самое горькое. Ну чем я от других отличаюсь? Я что, шпион? Что я могу делать, почему я спецпереселенец? Я такая же пионерка. Но я никому в школе не сказала. Это вытравить из души нельзя…

А в Киргизии не дразнились, но иногда за спиной я слышала: она – дочь врагов народа. В Сибири на это не обращали внимания, потому что там было очень много ссыльных. Но и в Киргизии было много ссыльных. Со мной в классе учились только две чешки. А в классе старшей сестры половина класса были чешки. Мы хорошо знали чешский язык, разговаривали с ними, песни пели. Через год после смерти Сталина им разрешили вернуться. Они в 54-55 г. уехали из Фрунзе.

Когда умер Сталин, мы три дня плакали – было всеобщее горе. В школьном вестибюле стоял гипсовый черный бюст Сталина, на руках у него знаменитая киргизская девочка Мамлакат, которая преподнесла ему цветы. Тогда считалось это всеобщим горем. Дома никак не комментировали.

Я не чувствовала себя хуже других. Мы жили в русском районе. Там, где мы жили, в том районе жили рабочие и служащие, эвакуированные из украинского города Бердянска, потом это был город Осипенко. Они привезли все цеха, всех рабочих. Они были сами оторваны от родных мест и очень хорошо относились к нам. Я в школе училась, и у меня были чудесные друзья. Я не чувствовала барьера. В Сибири тоже русские очень хорошо к нам относились, подкармливали, помогали как могли.

О том, чтобы кому-либо нравиться, об этом не было и речи. Я была чужеродная. Во мне видели не девочку, а товарища, друга, начитанного человека. Я читала запоем. До 12 лет я прочла почти всю русскую и европейскую классику. Мы дружили большой компанией. Валя Коробейникова, Тома Зайцева, Галя Кравченко, Володя Путников. Единственный, кто ко мне относился как к девочке, это мой сосед Володя Суменко. Но мы с ним дружили с шести лет. Я по-детски ему жаловалась: все дружат, а мне никто дружбу не предлагает. Он всегда говорил мне: Марфута, ты не обижайся на них, они не понимают, что ты красивая и хорошая. Володя меня жалел и говорил: ты же мне нравишься, что тебе еще надо? Это был единственный человек, от которого я могла такое услышать.

Я знала, что ни киргиз, ни русский моим мужем стать не может. Киргизы -мусульмане. Они вели себя совсем по-другому. В те годы чтобы женщина-киргизка где-то общалась, такого не было, они жили очень закрыто.

В пионеры я вступила, и мне ничего не говорили, потому что уже Сталина не было. К нам очень хорошо относились ссыльные чеченцы. Мы жили в Пролетарском районе, а они жили в Кызыл Аскере. Они жили компактно, целый район чеченцев. Узнав, что я калмычка, они ко мне очень хорошо относились. Вот например, мы идем с вечера и встречали чеченцев, которые снимали с рук часы. Я шла с двумя подружками. У них часы были, а у меня не было. Когда часы снимали, я была с краю. И когда очередь дошла до меня, они мне говорят – кызымка, часы. – Я тебе не кызымка, а калмычка. – Да ты что! – Я такая же, как и вы. Они вернули часы и нас проводили. Хотя мы всю дорогу шли и тряслись, как зайцы. При девочках я не могла сказать спецпереселенка, они об этом ничего не знали.

Сказать, что киргизы боялись чеченцев, не могу, они жили в других районах, а русские чеченцев боялись. Это было. Я инстинктивно понимала, что они такие же спецперселенцы как и я, и что они хорошо ко мне относятся. Мои одноклассники никогда не произносили этого слова.

В 7 лет, когда я пошла в школу, меня предупредили родители, чтобы я никогда ни с кем не связывалась, ни с кем не обсуждала, почему мы тут живем. Об этом говорила не мама, которую я могла ослушаться, а папа. Папа был непререкаемый авторитет. Раз он так сказал, я не могла. В Киргизии жили и другие калмыцкие семьи: Сельвины, Пюрвеевы, Хазыковы, Илишкины. Больше всего мы дружили с семьей Пюрвеевых. Благодаря Джангару и Мингияну Пюрвевым я стала интересоваться изобразительным искусством. Они на всех выставках всегда побеждали – рисовали картины, делали статуэтки, вообще были очень талантливые. Их очень уважали в школе.

После смерти Сталина калмыки стали собираться. А до этого боялись, не собирались. А когда впервые по радио прозвучала калмыцкая музыка…До этого в кампании пела Бова Колпаковна Пюрвеева, пела вживую. А тут мы по радио слышали, и как все рыдали. Я никак не могла понять, что это такие большие дяденьки и тетеньки так рыдают. Она пела Актюбин гол и Хаалга. Ни одной веселой песни я тогда ни слышала.

Взрослые при нас никогда не обсуждали, за что выселяли. Папа сказал – никогда об этом не спрашивать. И с нами не обсуждали – оберегали, потому что боялись, что у меня будет чувство протеста, возмущение, что мы можем выступить на комсомольском собрании. С мамой еще можно было поспорить, а с отцом даже речи не было, чтобы с ним поспорить.

Самое яркое воспоминание за 13 лет – что можно ехать домой. Почему-то никто не говорил в Калмыкию, а все старшие говорили – домой. Хяржянявидн возвращаемся. Домой.

Отец входил в оргкомитет, который занимался восстановлением республики. Он был на приеме у К.Ворошилова вместе с М.Нармаевым и др. О.И.Городовиков был уже пожилой человек, немного со странностями. Время от времени он говорил Ворошилову: помнишь, Климка, как мы задницы натирали на лошадях? Ворошилов очень хорошо отнесся к ним. Они подготовили справку. Писал все один отец, потому что у него был очень красивый почерк. И все документы заполнял он. Тогда они посмеивались, вот сочиняем вместе, а посадят одного Берденова, писал то ведь он. Доля его в восстановлении республики есть, но он был очень скромным.

Я училась в 10 классе, мне надо было доучиться. Я закончила 10 классов, и мы поехали в Москву поступать. Я писала стихи, статьи в газету. Взяла с собой эти статьи и стихи из «Советской Киргизии». Я посмотрела, какой большой конкурс был на журфаке МГУ. Всего принимали 25 человек, я позвонила отцу, и он меня направил в Ставропольский пединститут.

В связи с тем что в Ставрополе не было лиц монгольской внешности, нас называли косоглазые, узкоглазые, широкоэкранные. Очень задевало это. Было очень обидно, и мы старались по одному не ходить по улицам. Мы никогда не отвечали. Мы не давали нашим мальчишкам отвечать. Тогда просто могла завязаться драка. Ребята были очень горячие, у всех комплекс неполноценности. Многие ходили в спецкомендатуру отмечаться, и любые замечания они воспринимали в штыки. Нам приходилось просто сдерживать мальчишек. Мы говорили: не отвечайте, их много, а нас мало.

Когда я училась в Ставрополе, у нас на курсе учились чеченцы. Узнав, что я калмычка, они сочувствовали. Вот в студенческой столовой, например, моргнут, становись впереди. Жалели, сочувствовали, проявляли защиту. Не дай Бог, чтобы при них меня обидели.

В Элисту я приехала ночью на автобусе из Дивного, и утром посмотрела в окно и первый вопрос, который я маме задала: а где горы? Потому что во Фрунзе в какую сторону ни посмотри, везде горы. – А тут нет гор, тут степь. – А как же жить без гор? А где же речка? Во Фрунзе – Аламединка, Аламча, такие чистые. Очень красивая природа. Горные рощи, арча – киргизский можжевельник, много змей, воды, арыки. Я помню, как мне было очень странно, что у нас такая скудная растительность. Она до сих пор поражает. Мы по роду работы часто ездим по школам республики. Когда едешь в сторону Цаган-Амана и Лагани, нет ни поселков, ни деревень. Такое чувство охватывает, что никого кроме нас в мире нет.

Когда я приехала в Элисту в папин двор – на Леваневского, 23, я услышала, что он, подметая двор, поет. Я никогда в жизни не слышала, чтобы он пел вообще. Я спросила у мамы: а что отец поет? – Мама сказала коротко: потому что он дома. Война, Сибирь, Фрунзе – всезде он был спецперпеселенец, а теперь он дома. Постепенно понимаешь, что пережили родители. Благодаря тому, что они стояли спиной, закрывая нас, мы не сломались. А сколько наших ровесников сломались, ища справедливости, которую найти было нельзя.

Папа очень дорожил дружбой. Все дорожили дружбой. Папа умел дружить, вот - с Кузнецовыми. Мама дружила с Василенко, их дочка к нам приезжала, техникум заканчивала. Они были как родственники. Много переписывались. Папа в последнее время преподавал во Фрунзенском сельхозинституте. У него почти готова была диссертация, он все бросил, чтобы быстрее вернуться домой.

В эти 13 лет было очень много отрицательного, унизительного. Это настолько страшно, что весь народ объявлен врагом. Не весь народ, а каждый чувствовал себя обвиненным. С другой стороны много было положительного. Те, кто выжил, очень многому научились. Вы посмотрите, какие сейчас калмычки соленья, салаты закатывают на зиму. Как они прекрасно готовят, как одеваются. Какие дома, какой порядок. Конечно, мы половину населения потеряли, но те, кто выжил, много ума набрались. В большинстве своем на 80% это европейские люди. Нет ничего абсолютно отрицательного и абсолютно положительного. В этом мире все относительно.

Конечно, часть калмыков очень строго держится за старое. Мне одна учительница из технического лицея рассказала, что они живут по соседству с родителями. Так свекровь без конца заходит и проверяет, чтобы она мужа ничего не заставила делать. Потому что залу кун-мужчина не должен выполнять женскую работу. Сказать, что стопроцентно мы европеизировались, конечно, нельзя. Многие так держатся. Постепенно все поймут, что если неправильно воспитаешь мужчину в доме, он потом погибнет. Мы видим это. Мы видим, как много калмыков спивается, потому что к жизни не приспособлены. Дух сломлен.

Я рассказываю о Сибири детям иногда. Не целенаправленно, а к слову, а к месту. Меня больше всего заботит, чтобы мои сыновья и племянники знали историю своего рода. Что со стороны отца Берденовы участвовали в Отечественной войне 1812 г. Что со стороны матери Бадмаевой Б.М. в роду женщины были златошвейки, такие рукодельницы, что жили очень богато. Какая хозяйка моя мать была, как моя мать готовила. Вот говорят, калмыки ничего не умели. Они ж на Волге жили, в Калмбазаре. Какие они были хозяйки, какие чистехи.

Не все я рассказываю своим детям. Им и так тяжело. В нашей стране такой расизм, такой национализм махровым цветом цветет. И добавлять детям свои комплексы, свои обиды – никак не хочу. Поэтому я стараюсь рассказать им положительное. Хочу, чтобы они могли гордиться своими предками, как уважали деда, как любили маму. Какие вузы закончили мои родители. А то, что мы были унижены, это они и сами понимают. Мои сыновья в восторге, что их дед восстанавливал республику.

В 1984 г. мой сын женился. В один день было две свадьбы. Однокласснику бабушка дарит дом, а отец – машину. Они же никуда не переезжали, ничего не теряли. Мы поехали в Сибирь, все потеряли, из Сибири переехали во Фрунзе – мало что могли взять, и из Фрунзе – сюда. Мы только становились на ноги. Конечно, дать было нечего, кроме того, что он учился, я тянула его, учила в институте.

Я должна сказать, что чем старше становлюсь, понимаю, что дороже Калмыкии для меня ничего нет. Я объехала всю страну благодаря тому, что советская власть каждые пять лет направляла на курсы повышения квалификации. Я была в Кемерово, Иваново, Риге, Астрахани – и вроде относятся везде неплохо, но дом есть дом. Здесь меня никто не посмеет ни взглядом, ни словом ни унизить, ни задеть. Он очень сильно рискует.

Адьянова М.

Я родилась в 1928 г. В 33 г. мы переехали в Элисту, папу перевели наркомфином. Немного он поработал, потом его перевели в Малые Дербеты[6]. Там мы жили до 38 г. Отца снова в Элисту перевели и мы перехали сюда. Ехали на грузовой машине, так мне нравилось. Дождик идет, плащ-палаткой накроемся на грузовой машине. И трое суток из Малых Дербет ехали. Едем-едем, застрянет машина, и там ночуем. Дорога-то какая плохая была. Через трое суток приехали. Остановились у дяди Сергея и тети Бальджирмы Куриновых. Министерство сельского хозяйства есть дом? Вот там наркомфин был, и нам дали комнату.

В школу я пошла в Малых Дербетах в 36 г. Сестра пошла в школу, и я пошла. Мать у нас в 36 г. умерла. Мне сшили тряпочную сумку и я с тряпочной сумкой в школу ходила. Все уроки были на калмыцком языке, русский язык был как предмет. В Элисту переехали, я попала в класс к Надежде Тяновне Курашовой, Басана Хахлынова мать. Она в то время была заслуженной учительницей РСФСР. Я вот к ней попала. Отличница болугод – намаг хяклярнь – На меня кричала - нашлась тут отличница!Я же по-русски вообще плохо разговаривала. В третьем классе нам задали длинную поэму Маяковского «Что такое хорошо и что такое плохо». Весь класс не выучил, а я думаю, выучу. Выучила, как рассказала и так пошли меня хвалить. И пошла-пошла. Семь классов с отличием кончила.

 А в 1937 г. в Артек отправляли отличников. Сказали, что я еще маленькая, а все равно отправили меня. В Артеке в походы меня не брали. Нег мангд овгн бяядм- был один старик - татарин. Я с ним подружилась. Он учил меня плести и мы хойурн буурад суудм- вдвоем часто сидели и болтали.

Прощальный костер был. Из Вознесеновского детдома нег куукн биля - была одна девочка. Она хорошо пела и танцевала. Нанд келжяна Богшурга дуулхм хальмгар – Мне говорит: давай по калмыцки споем песню «Воробышек». Я говорю, давай споем. Она написала слова, я выучила. Как начала петь, меня как хохот взял. Смешно мне, не могу. Она меня ущипнет, а мне еще смешнее. Она пела, а я все смеялась. Потом вышли, а девочки говорят, ты что, слов не знала, что ли? Знала слова. А че смеялась? Да вот смех взял меня, я не могла удержаться.

А в 1941 г. в июне нас в Москву на экскурсию послали. 22 июня война началась. А мы были в мавзолее Ленина. Приходим после этого в 136 школу на Арбате, а техничка говорит: война началась. И Молотов как раз доклад делал. На второй или третий день была воздушная тревога. Оказывается, учебная тревога была. Мы встали, все убегают, а я хувцан - одежду не могу найти. Добежали до дверей - говорят уже бомбят, мы назад побежали. В столовую забежали, я под стол залезла. Думаю, развалины будут, а стол спасет. Под стол залезла и уснула крепким сном. Ехали назад не через Ростов, говорили что Ростов бомбят, а через Сталинград. По дороге все говорили: уже Элисту бомбят. Конечно было страшно, но мы - маленькие, не так.

Дедушка у нас был еще живой. А в 43 г. мы поехали в Дзюнгар, на родину авы - деда. А оттуда мы попали в высылку.

Занятия в школе продолжались. Я ходила в первую школу. А потом нас перевели в четвертую школу, сейчас технический лицей. Когда немцы подходили мы эвакуировались темян тергяр – на телеге, запряженной верблюдом. Нам дали верблюда. Дедушка нам сказал, умирать, так на родине. И не поехал с нами, а мы с мачехой поехали. Но нас догнали немцы и вернули.

Мы поехали в колхоз. Земля-то оккупированная, но мы немцев особо не видели. А в Элисте мы немного жили при оккупации, нас преследовали. Все говорили – дети наркома, отца захватили. Хоть нас и пугали, дедушка Санджи Адьянов, нас защищал. Он заступался за нас, он нас и воспитал. Он корову подоит, и поил нас хеерцг. Он умер летом в 1943 г. и говорил: калмыки му юмн узж гижяня калмыков ждут трудные времена - я не выдержу.

В 43 г. я училась в станице Кутейниковской. Солдатов привезли. Мы радуемся, солдаты приехали, нас раньше отпускают. Я пошла к бабушке. Солдаты говорят: куда ты идешь? Я говорю – к бабушке, я каждые каникулы к ней хожу. Ты никуда не ходи. Но меня у бабушки забрали. Так мы с ней и выселялись.

Утром в полшестого пришли хойр солдатс, нег  - офицер – два солдата и один офицер. Рано пришли, все спят. Нас разбудили, говорят: одевайтесь, вас отправят. Потом смотрят, письмо от отца, треугольник лежит. Спрашивают от кого письмо. Я говорю: с фронта папа прислал. И они прямо по-другому к нам стали обращаться. Еды берите побольше, вещи теплые. Что вам дорого, то берите – вас наверно далеко вышлют.

Потом папа аттестат на меня прислал, мы получали паек, деньги он переводил. Так я с бабушкой, маминой мамой. Нас привезли в детсад, нас долго держали. Повезли в крытой машине в Куберлу. Укрмуд моорлдяд. Нохас хуцлдад. Дяярк. дяярк. – Коровы мычали, собаки лаяли –  Боги, боги.  Потом нас посадили. Мы все едем-едем. Кажется, поезд назад идет и мы кричим нас домой везут. В вагоне был буурл ава – седой старик, ему было 96 лет. Он моего деда, который умер в 62 года,  называл сынок. Он умер в вагоне. Мерз, и сидел у чугунной плиты. Все лицо, все руки были обожжены. Как толчок, так и падает на печку. Так  в дороге и умер.

У нас в совхозе один инвалид: без ноги с фронта пришел. Когда нас везли, он нам все говорил Ня сяяхн менд йовтн! - Ну счастливого пути. Он думал, что его не забирают. А когда его последним привели, он сказал мендвт, намаг бас  авад йовджахм бяясм – здравствуйте, меня оказывается тоже везут.  Не думал, что меня тоже заберут. Если бы разбирались: может и были виноватые.

В дороге все плакали. Все говорили куда везут. А мы думали, нас довезут, а потом обратно. Кушали мы то, что приносили дежурные по вагону. Как остановка, то суп, то черепаший яичный желток. Кормили ничего. Смотря какой вагон. Товарняк, какой там туалет?  В туалет – ходили в дырку в полу. Стыда уже наверно не было. Поезд остановится. Кто на остановке выскочит, на двор сходит. Умываться, кто там умывался? Вшей было очень много. Вот так голову откроешь, так вши и гниды.

В Калмыкии-то тепло. Как были одеты, так и поехали. У авы были стеганые брюки, латка на латке. Как-то взяли и я в них всю зиму ходила на лесозаготовки. По дороге - молодежь же - танцевали, играли на гармошке и на домбре. Наадн гидг юмн – игрища не прекращалось. Танцуем, пляшем.

Мы приехали на станцию Убинск Новосибирской области. В какой-то школе нас оставили. На улице готовили. Кто чай сварит, кто что. На лошадях приезжали из колхозов и разбирали нас. Нас привезли в колхоз на границе с Казахстаном, там много казахов было. Я же с бабушкой и две нахцх эгчи – тети, сестры матери были. Я же одна попала, а сестренка Тамара в Боготол попала, я писала целый год, пока ее нашла. А Надя училась в Астрахани, ее выселили в Красноярский край, Назаровский район. Мы ее через два года нашли.

Нас поселили в одну комнату четыре семьи: нас четверо, у Лиды трое – всего человек 12-15 на 17 кв. м. А потом нас переселили в баню, которая топилась по черному. Мы четыре семьи жили в такой  всю зиму. На каждой наре по семье. Пойдем, прутики нарубим,  сухие ветки собираем для буржуйки. Темно – не читали, не писали, ничего не делали. Кушали картошку мерзлую, собирали ее. Она оттает, станет мягкая. Помнешь ее и о железную печку как ударишь, она немного обгорит и падает. Такая вкусная казалась.

Сибиряки молодцы. Какие говорили, что людоеды едут, кушают дохлятину. А потом подружились и милее нас для них никого нет. А в первые дни очень плохо относились, кто понимал, а кто нет. Колоски собирали, колоски натолчем и о чугунную печку. Старшие кто на покосе, а мы малышня – все картошку собирала мерзлую. В школе я там не училась. Правда в Боготоле мы 14 человек собрались в вечернюю школу. Я то семь классов уже закончила. Но пошла учиться.

А я устроилась работать в трикотажный цех. Мы вязали носки для фронта, свитера. Мне было лет 13-14. Вязать я не умела. Меня научила заведующая Мария Бовальтинова. Она нас научила. Мужские носки большие вязали. Норма была – носок в день. Мы вязали. Придешь, сядешь, вяжешь и вяжешь. На базар идем. Я еще предложила ноги завяжем: тряпками обматывать, чтобы думали, что не можем обувь носить из-за болячки, а не потому что ее нет. Летом больше босиком ходили, а зимой – в старых валенках. С нами работали три русские, а остальные калмычки – человек восемь.

Вязальный цех посылали зимой на лесозаготовку в 44-45 гг. А весной и летом - на покос, картошку копать. Сейчас я смотрю на лесозаготовки, что не работать? А мы бывало, вот пила. Пилой вот так спилишь с этой стороны. Потом топором немного отрубишь и начинаешь с этой стороны пилить, тогда она сюда падает. А иногда в другую сторону. Так одну девочку у нас задавило, лес-то какой в Сибири! А потом идешь по насту. Сверху снег, а наступишь, внутри вода хлюпает. И в валенках целый день. В мерзлой воде ходишь и ни одна простуда не брала.

Придешь в общежитие, в бараках жили. Там чугунные печки. Валенок прилепишь, горит. Снаружи немного высохнет. Внутри одеваешь – теплое, мокрое.

Потом в пимокатный цех устроилась ученицей. Валенки научилась катать, чуть не разбогатела. До сих пор руки болят. Сперва шерстобытка, крутишь и шерсть ложится пластом на барабан. С этого пласта форма валенка образуется. Мнут и мнут. Она все меньше. Потом уже в кислоту горячую суешь. Сначала деревянным трешь, потом железным. Вообще-то работа тяжелая. Когда  приехала сюда, мне сказали, что мне должны стаж и льготы дать. Я говорю, даже справки нет у меня, написала в Боготол, а у них архив сгорел.

Кто виноват? Учурова Лида где-то работала в Элисте в комсомоле. Сургульта - образованная девушка была. Она нам говорит, Сталину письмо напишем. Она написала, мы расписались. Человек 30 или 40. И ждем. Ну ладно пускай дней 10 до Москвы. Мне потом сказали, если бы до Сталина дошло, вас бы всех посадили. Мы ведь все написали, что обсуждали. Мы же за Сталина знаешь как? Мы его виноватым не считали. Когда он умер, как мы плакали! Особенно я. Кто же будет руководить? А ведь уже большая была. Никогда не думали что имя его гардж ордг - выведут. Мы думали, что ошибка. Что надо было разобраться.

Я рано встаю. По радио в 6 утра сказали, что война кончилась. Я на забор залезла и кричала «Война кончилась!». Мы отмечали, балалайка играет, пляшут все. Водку мы тогда не пили, да и не было, наверное.

Многие умирали от туберкулеза и от голода. Много здоровых парней погибло. Вспоминаем с подружками, и прослезишься.

В столовой обед варили грибной суп из мерзлой картошки. Казалось так вкусно. С тех пор грибы люблю, мяса мне не надо. А в Киргизии я и лагман, и бешбармак, и плов, и манты  – все делаю.

В комендатуру сразу ходили, раз в месяц. Пойдем, распишемся и все. Как-то неудобно было ходить. Комендант был нег ондр орс залу – один высокий русский мужчина. У меня все спрашивали: какие песни поют на вечерке? А я говорила – поют и поют, ну и хорошо. Оказывается, и доносчики были. Были такие, что не понимали по-калмыцки. Торуц хальмгар меддгов – совсем по-калмыцки не понимаю. А сейчас так чешет по-калмыцки. Я у нее спрашиваю: когда же ты научилась говорить?  Я всегда говорила, что калмычка. А некоторые то казахами, то сарт-калмаками писались. В Сибири еще ничего. А в Киргизии было стыдно, там же мало бы спецпереселенцев. Писались калмаки – их брали на учет, а сарт-калмаки – не ставили. Девушки выходили замуж за казахов и киргизов.

Когда я работала в пимокатном цехе, папа нас нашел, вызов дал и забрал в Киргизию. Мы поехали в Таласскую область, все четверо. В Киргизии уже совсем другое дело пошло. Папа на учете не состоял, мы как свободные были. В техникуме училась, я не расписывалась. Потому что отец - офицер был, он служил в 110 ОККД, потом их в Ташкенте собрали и демобилизовали. Он был  спецпереселенцем и работал заведующим облфо. Как командировку во Фрунзе ехать, все бегали разрешение ему брали. Потом его заведующим Ошским облфо перевели. Мы жили в казенном доме. Немцы жили высланные. С местными я дружила, они никогда не спрашивали – состою ли я на учете. Потом уже меня взяли на учет.

Молодые были, все нипочем. С вечера придем с работы. Мы на покосе работали. Коси, коса, пока роса. Утром рано – часов же нет, как утром птичка – перепелка начинает пищать, идем косить. Придем, закусим и за 12 км шли на вечерку. Калмыцкие танцы – и чичирдг и шарка-барка. У нас две девушки хорошо играли на домбре. Молодость свое брала. Чашку бурды покушаешь, живот вот такой. Или же лепешек из мерзлой картошки налепили, поели и пошел.

В медучилище никто никогда не спрашивал. И зачем мы в комсомол решили поступать? Но когда решили в комсомол вступать, завуч, казах, нас спрашивает: а почему калмыки были высланы? – Я говорю, не знаю, почему. Мой отец – фронтовик. Как начал на нас кричать: вы – враги народа. Нет, мы вас не примем.

Мы ушли. Не так было стыдно что не приняли как за то, что при других студентах так хаяли нас. Потом я замуж вышла, говорю: Мутл, в комсомол хочу. – Зачем тебе комсомол? – Назло всем чертям. – Так я поступила, когда уже двое детей было.

 Я училась хорошо. Я с отличием закончила русскую группу. С Мутлом мы познакомились в 48 г. Долго не встречались, поженились так. Его перевели в Джалалабадскую область и я уехала в Джалалабад с первого курса. Я же до медтехникума закончила шестимесячные роковские курсы в 1945 г. прямо при больнице, работала в госпиталях. Это быстрые курсы, после них сразу на фронт посылали. Оказывается, кто в госпитале работал, приравнивается к участнику Отечественной войны. Ни одного госпиталя не знаю, в котором работала.

Женихов, честно признаться, много было. Я же по-киргизски хорошо говорила.  Один киргиз бегал за мной, а его брат работал комендантом в Таласе. Он все говорил, если ты будешь со мной встречаться, ты не будешь спецпереселенкой, брат тебя сразу освободит, тебе чистый паспорт выпишет. Все говорили – только за калмыка. Тогда за другую нацию редко кто выходил, осуждали.

Как-то я ехала на учебу. На меня обратил внимание один казах, Герой Советского союза. Я сижу, караулю чемодан. Потом подходит адъютант и говорит мой начальник Вас приглашает к столу. – Мне чемодан караулить поручили. – Вы идите, я покараулю. – Нет, мне же доверили. Не пошла. Потом в поезд сели, они узнали, в каком вагоне я еду. Я думала как бы от них отвязаться? И тогда в одном русском селе перед Фрунзе я вышла на остановке и на станции стала сало покупать. Они как увидели, начали плеваться и больше не подходили

В Таласе было мало калмыков: мы, Учуровы, Кектеев Элдя, адвокат Бадмаев, Бальчиновы. В гости ходили друг к другу. Советские праздники отмечали, а наши родители – знали ли они о калмыцких праздниках? Может только Зул и Цаган сар – деежи оргяд – на Зул и Цагансар первую порцию еды выделяли  и все. Бабушка бурханы с собой взяла, она молилась. И свекровь моя очень молитвенная была..

Мутл меня спрашивал – ты меня любила? – Твоя форма понравилась. – Вот я так и чувствовал. А ухаживал Мутл – он меня в Киргизский драматический театр приглашал, в кино ходили, свидания назначал. Я училась во Фрунзе, а родители в Таласе жили. Мы поженились и все. А зарегистрировались уже, когда Элла родилась. Родителям сказали, что я с туберкулезным больным встречаюсь. Я говорю – ну какой же туберкулезный больной, если он в армии служит?

Мутл работал в военкомате, в воинской части. Как попал в 17 лет в армию, так 33 года отслужил. Я на учете не состояла. В Пржевальск мы в отпуск приехали. Только я из машины выхожу, меня милиционер задерживает: Вы - калмычка, разъезжаете по всей стране, вам не положено. Приказ читает, 25 лет за нарушение режима. Мне дали 10 дней, чтобы я приехала в свое село Ленджол. У нас еще была неделя отпуска, Мутл говорит, заедем во Фрунзе к друзьям. – Нет, домой, а то нас уже судить будут. Вернулись, пошла в комендатуру. А там все молодые парни работают. Говорят, почему вернулась? – А мы жен офицеров не берем на учет, но раз сама пришла, то возьмем на учет.

 В 1950 г. Мутла перевели в Московский военный округ. Мы вначале радовались, что поедем в Горький, освободимся. Я же дурная, молодая. Военкоматскую квартиру сдала, раз мы уезжаем скоро и мебель продали. А мне как спецпересленке не разрешали. Мы пять лет врозь жили. Он в Горьком, а мы в Киргизии. Мы жили 6 человек – свекровь, два племянника и я с детьми.

 Главврач, сама ленинградка Татьяна Петровна, мне говорит: Маруся, там квартира освобождается, идите, посмотрите. Мы с племянником пошли, посмотрели и решили, что слишком большая комната. Как сарай. Можно в кошки-мышки играть. Еще года два прошло. Татьяна Петровна говорит, опять эта квартира освобождается, я вам дам из больницы кровати, столы. Свекровь говорит, я посмотрю. Какой-там сарай? Четыре кровати поставим, стол, и места не будет повернуться. Переехали. Стала я хозяйством обзаводиться, кур, гусей купила. Тут и разрешение пришло.

Мутл ехал  в Москву из Горького вместе с одним генералом. Ему интересно, что за национал, ты откуда? - Я тут служу. Семья у меня в Киргизии, калмыки мы, жена -спецпереселенка. Не разрешают ей сюда приехать. - Да ты что, такие молодые и врозь живете! Да что такое?! Что за власть такая! Да Ворошилов - мой лучший друг. Давай пиши заявление. Я к нему пойду домой прямо с поезда. Мутл написал. И через неделю нам разрешение пришло. Он к Ворошилову зашел и разрешили.

 Из Киргизии мне дали десять дней чтобы на учет встать. Я говорю Мутлу, ой надо мне на учет быстрее встать, а то снова будут придираться. Мутл говорит, да я уже ходил. Мне сказали: из-за твоей жены мы коменданта держать не будем, это нам дорого обойдется. Неси паспорт, и мне чистый паспорт дали. Уже в 53 г. мы освободились.

Детей моих зовут Элла, ее называл племянник Роберт. Элла давала имя Косте, так нашего соседа звали. А Костя уже называл Володю. У соседей был мальчик Володя и Костя сказал хочу братика Володю.

Что калмыков освободили, мы по радио узнали. Утром рано по радио Улан Барбаевна пела. Калмыцкую республику открыли, можно возвращаться домой. Моя свекровь была жива. Мы с ней вместе слушали и плакали.

Муж мой военный, отец – фронтовик, а нас всех выслали. А дети маленькие причем тут? Как-то пришло письмо и было написано: Герой Советского Союза Борванциков Мутл Зарухаевич. Я спрашиваю: а почему они так пишут? – Меня же представляли к званию Героя. Дали Орден Боевого Красного знамени..

В Калмыкию мы приехали в 57 г. в отпуск, а потом Мутл стал писать рапорты и его перевели сюда на работу. В 57 г. в Элисте ничего не было. Ни одного деревца тут не было – один песок. Ветер - прямо глаза не откроешь. Костя все говорил: родина, родина – глаза не откроешь, песок лезет.     

Язык травмы и границы исключенности

Оба интервью начинаются с травматических сюжетов, объединяющих войну и депортацию в одно тяжелое испытание, в котором линия фронта проходила и внутри общества, потому становились врагом и соседка, уводившая корову и немецкий летчик.

Депортация начиналась с момента, когда в дом пришли солдаты. Как рассказывает  Л.Берденова., к ним в дом попало два очень хороших солдата. Почему они очень хорошие, объясняется сразу: из-за благородства, так как они подсказали что взять с собой, в отличие от других, что выгоняли прикладами. Поэтому вместо обычного пришли в тексте фигурирует попало, потому что благородство по тем временам и обстоятельствам были случайностью. Примеры того, как солдаты, направленные для репрессии, помогали тем, кого пришли наказывать – частый сюжет при описании 28 декабря 43-го года. Хорошие солдаты символизировали советский народ, ведь народ и армия едины.

Первое время по прибытии в Сибирь было самым трудным. Пятилетняя Лида вспоминает не те тяготы, а помнит ожидание пахты, которой  местные жители хотели подкормить калмычат. Унижение голодного ожидания и стигматизация калмыков спустя многие годы вылилось в слово калмычата, у которого коннотации близкие с детенышами животных.

Упоминания животных не случайны в рассказах о депортации. Ситуации опасности как бы выливаются в нарративе в образы опасных и недружественных животных: волки, медведи, черви. Подобно фольклорным персонажам герои должны пережить встречу с волком, чтобы заслужить право на жизнь. И тогда рассказ о пережитом становится похожим на сказку со счастливым концом.

В рассказах о том обществе присутствуют люди разных национальностей: киргизы, русские, евреи, немцы, чеченцы. Их этническая принадлежность в каждом случае обозначается после упоминания имени, поскольку этнический фактор в сталинскую эпоху имел особое значение и во-многом определял социальный статус человека.

Невербализован, но незримо присутствует в рассказах расовый фактор, выделявший калмыков от других В первую очередь маркером границы была внешность, фенотип. Не случайно, калмыков дразнили, используя расовые признаки: «узкоглазые», «широкоформатные», «налимы».

Других нерусских не было, кроме меня и сестры. Но фигурируют и чехи, и евреи, и немцы. Становится ясно, что не было учеников монголоидной внешности, что в первичном восприятии рассказчицы все европеоиды – это прежде всего русские.

Обе биографии иллюстрируют стратегии девушек на быструю интеграцию в новом обществе: они прилежно учились, были лидерами. Репрессирующая повседневность в те годы стала нормой и часто как таковая практически не воспринималась сознанием. Повествуя о красноречивых фактах дискриминации, рассказчик часто уверен, что ущемленным он не был. Я не была изгоем, я была старостой. И в то же время я была чужеродная.

Советское общество (как и любое?) практиковало двойные стандарты. Идеология национального, гендерного, расового равенства утверждалась газетами и радио и входила в сознание каждого человека как таблица умножения. Но жизнь была сложнее и часто не соответствовала передовицам газет. Поэтому в публичной сфере, где царили идеологические догмы, девочки не чувствовали себя изгоями, а чувство чужеродности вспомнилось при обращении к частному сюжету – школьным симпатиям.

Память как череда клипов выхватывает то один сюжет, то другой. Фрунзе предстает городом, в котором разными судьбами встретились из различных уголков страны представители разных социальных групп, питерский интеллигент Кузнецов,  снимавший шляпу при встрече с ученицей начальной школы, Ягудин, научивший апиритиву перед ужином, Наташа Юсупова, стол которой на день рожденья был так красиво сервирован, что четвероклассники боялись притронуться.

Эти социальные различия четко маркировались одеждой, если в фуфайке и кирзовых сапогах – живешь в колхозе. Если в шляпе, пальто и белом кашне, значит, у человека все в порядке. Ну а за брюки гольф можно было и схлопотать. Но хотя сестры Берденовы были одеты хуже других, в школу все ходили в форме, поэтому мы не различали кто бедный, кто богатый. Несмотря на лидерские позиции, девочки редко нравились другим мальчикам, что было косвенным отражением их низкого статуса в социуме.

Но калмычки сами сознательно ограничивали свой выбор калмыками Я знала, что ни киргиз, ни русский моим мужем стать не может. Эти слова говорят о том, что границы расовые или религиозные хотя не были очевидны, но ощущались.

Близкие к калмыкам по хозяйственно-культурному типу казахи и киргизы отличались иной религией - исламом. Более модернизированным калмыкам они казались «отсталыми», особенно в отношении «положения женщины», здесь также срабатывал комплекс «малых различий» (В.Тишков). Не замечая проявлений «своего» патриархата, они видели и осуждали его проявления в другом народе, однако, ответственность за статус женщины возлагали на исламские запреты.

Но религиозный фактор, в то время стороннему глазу не очевидный, при желании становился зримым. Юная Маша нашла способ пресечь назойливые знаки внимания военного казаха без лишних слов, используя культурные барьеры в своих интересах, совершив действие, для человека мусульманской культуры непростительное.

Ярким маркером границы выступает калмыцкий язык. Он появляется при описании частной сферы, особенно такой области как домашняя религиозность или других этнически окрашенных элементов культуры. Он незаменим при описании статуса репрессированных, который как бы понятен только калмыкам. Язык меняется на родной, когда надо сообщить что-то, понятное только калмыкам, например, что возвращаемся. В тоже время калмыцкий язык, выделявший всех носителей как спецпереселенцев, в другой травматической ситуации инстинктивно отторгается девочкой. Но и многие взрослые калмыки сознательно отказывались от родного языка и не скрывали этого даже среди своих: совсем по-калмыцки не понимаю. Как выяснятся позже, в благоприятной обстановке, уже  в Калмыкии, те же люди вспоминали родной язык, уже его не стыдясь.

Переданная  в эфире Всесоюзного радио песня на калмыцком языке стала сигналом, что его носителей вернули в семью советских народов, поэтому негромкий голос певицы У.Б.Лиджиевой запомнился всем калмыкам, и спустя многие годы ее с уважением называют по имени-отчеству. Песня, напеваемая для себя, еще стала и знаком счастья, которое оказалось возможным только на родине. Но мы понимаем, что в данном случае, это не столько радость человека, с которого сняли незаслуженные обвинения, но и счастье от чувства выполненного долга человека, который лично приложил силы чтобы снять обвинения со своего народа.

Таким образом демаркационная линия отчужденности проходила по границам этнической группы: религиозность, язык, личные имена, фенотип. Стигматизация калмыцкой этничности, начавшая с ликвидции государственности, а потом и в запрете на слово «калмык», например, проявившемся в том, что были изъяты из БСЭ статьи о калмыках, а из всех библиотек большой страны – калмыцкие сказки.

Поднимать вопрос о реабилитации народа даже после смерти Сталина и ХХ съезда казалось опасным делом. Еще сидели в лагерях те, кто подобные письма в Кремль писали сразу после депортации. Недаром невесело шутили те, кто пошли на прием к Ворошилову, что посадить должны одного Берденова, хотя и сочиняем вместе, раз справку в правительство писал он. Эта доля шутки имела шансы стать сценарием, и мы снова видим как ходят рядом смех и опасность.

В обоих интервью возникало имя наркома К.Е.Ворошилова, который, похоже, хотя и был человеком системы, там где решение зависело от него - и в судьбе семьи Борванциковых и в судьбе всего народа - принимал человеческие решения.

Для всех мигрантов, а тем более вынужденных представление о родине часто конструируется в мифологических категориях. Возвращенческое движение – атрибут диаспорального поведения, редко реализуется в практике диаспор. Калмыки, которые несмотря на рассеянность, травматический исход, сплоченность группы и некоторые другие признаки диаспоры, таковую собой не представляли. Они в большинстве своем вернулись в востановленную автономию, это был практически политический проект, ведь остаться в изгнании добровольно означало согласиться с неправым приговором и признать вину.

Х.Пилкингтон и М.Флинн в ожиданиях русскоязычных мигрантов из Средней Азии в процессе возвращения в Россию увидели две разные стороны – обретения родины как земли и обретения родины как воссоздания дома[7]. Этот подход оказывается плодотворым для понимания комплекса чувств, которые испытывали калмыки при долгожданной встрече – кому со степью, кому – с Волгой или Каспием.

Многие вспоминают как старики по возвращении целовали землю, но для детей, выросших на чужбине, для которых единственный памятный «дом» был расположен в Средней Азии, первая встреча с родиной принесла скорее разочарование. Столица Калмыкии Элиста, тогда переименованная в Степной, все еще лежала в руинах после окупации и бомбежек 1943г. Но не только это пугало молодежь, возвращавшуюся из больших городов, из других географических зон. Им казался естественным другие климат и ландшафт: А где горы? А как же жить без гор? Родина, глаза не откроешь, песок в глаза лезет. Понадобилось время, чтобы привыкнуть к скудной степной растительности и лаконичной линии горизонта новой родины, работать на нее и ее полюбить, чтобы «дом» и «земля» обрели один локус.



[1] Об этом см. Бугай Н.Ф. Операция «Улусы». Элиста:  1991, Убушаев В.Б. Выселение и возвращение. Элиста: Санан, 1991; Гучинова Э.-Б.М. Помнить нельзя забыть. Антропология депортационной травмы калмыков. – Штутгардт: Ibidem, 2005., Otto Pohl. Ethnic Cleansing in the USSR, 1937-1949. Westport, Connecticut, 1999.

[2] М.Поль. Неужели эти земли могилой нашей станут?/ Диаспоры.

[3] Два другие интервью в: Гучинова Э. У каждого своя Сибирь. Два рассказа о депортации калмыков / Антропологический Форум. №3. 2005.

[4] Тетя, младшая сестра отца

[5] Курсы интенсивного обучения калмыцкому языку.

[6] Районный центр в Калмыкии.

[7] Чужие на роодине? Исследование «диаспоральной идентичности»  русских вынужденных переселенцев / Диаспоры. 2001. № 2-3.